Максим Трудолюбов

Максим Трудолюбов

Мы живем в мире фейков и пропаганды — или в мире невиданного прежде количества профессиональных расследований и самого точного фактчекинга в истории человечества? А может быть, одно связано с другим? И кому верить, когда верить некому? Художник и публицист Максим Трудолюбов в рубрике «Воскресная проповедь» делится личным рецептом сопротивления катастрофическому мышлению и тотальной поляризации.

Представим себе, что все лживые теории опровергнуты, преступники выведены на чистую воду, схемы раскрыты, коррупционные сговоры элит расписаны от узелка к узелку, а тайные приводные ремни обнажены. Станет ли яснее логика происходящего, или лишь увеличится число деталей, из которых невозможно сложить целое? Не окажется ли, что знание о мире распадается на бесконечное множество точных, но несоединимых фрагментов, каждый из которых убедителен сам по себе, но только добавляет растерянности по поводу общей картины?

Десять лет назад, в 2016 году, Оксфордский словарь объявил словом года «постправду». С тех пор это понятие стало общим местом разговора о современности. Принято считать, что мы живем в эпоху, когда факты обесцениваются. Неподотчетность и безнаказанность политиков, распространение конспирологических теорий, игнорирование доказанных научных истин кажутся повсеместными явлениями.

Впрочем, с тем же успехом можно сказать, что мы живем в эпоху разоблачений и установления истин. Способов получения фактов, способов проверки их достоверности и мощных инструментов работы с данными в мире сегодня гораздо больше, чем десять лет назад. Расследовательская деятельность сегодня вооружена лучше, чем когда-либо, и переживает невиданный расцвет. По данным американского Центра международной поддержки медиа (Center for International Media Assistance, CIMA), в 2012 году в мире насчитывалось 106 некоммерческих центров расследовательской журналистики в 47 странах. Это был более чем двукратный рост по отношению к предыдущему отчету. Сегодня в Global Investigative Journalism Network (GIJN) входят 263 некоммерческие организации из 97 стран.

Максим Трудолюбов, «Anabasis VI. The Mountains Series», акрил на холсте, 70 × 100, 2025

Между тем, если верить самому известному инструменту измерения коррупции — Индексу Transparency International, — ситуация с этой проблемой в мире не меняется. По недавно опубликованным данным, с 2012 года глобальный средний балл восприятия коррупции остается на прежнем уровне. За последний год он даже немного снизился, то есть положение стало хуже (чем ниже у страны балл, тем выше в этой стране коррупция): 122 из 182 стран набирают меньше 50 баллов из 100. Ситуация ухудшается даже в устойчивых демократиях с развитыми правовыми институтами. Десять лет назад репутация почти свободных от коррупции (более 80 баллов) была у 12 стран. Сегодня таких чистых стран только пять — Дания, Финляндия, Сингапур, Новая Зеландия, Норвегия.

Здесь важна оговорка, существенная для разговора об эпохе разоблачений. Индекс измеряет не коррупцию, а ее восприятие. Чем больше публикуется расследований, тем легче вспоминаются примеры коррупции, а значит, тем более коррумпированным кажется мир. Индикаторы, построенные на других принципах, например Индекс политической коррупции V-Dem и показатель контроля коррупции Всемирного банка, показывают схожую динамику — плато и некоторый спад. Когнитивные психологи называют это эвристикой доступности: мы судим о распространенности явления по тому, насколько легко оно нам припоминается. Если поток разоблачений растет — а он растет, — то ощущение, что коррупции становится больше, будет расти вместе с ним. Разоблачение производит то, что оно же и разоблачает.

Похожая ситуация и с установлением достоверных фактов в ответ на распространение недостоверных. Процедуре проверки фактов подвергается сегодня гораздо больше информации, чем когда-либо, но многим кажется, что мир утопает во лжи и теориях заговора. Фактчекинг необходим, и он работает, но производство лжи и производство ее опровержений существуют в разных мирах. Известное исследование MIT 2018 года, охватившее 12 лет распространения новостей в Twitter, показало, что ложные сообщения распространяются в шесть раз быстрее правдивых, охватывают более широкую аудиторию и живут дольше. Опровержение достигает лишь части той аудитории, которая успела усвоить исходную ложь. Распространяют ложь люди, а не боты, потому что выдумки чаще вызывают удивление и эмоции — а эмоцией хочется поделиться. Самый высокий темп распространения показали фейки, связанные с политикой. У ложных новостей было на 70% больше шансов на ретвит, чем у правдивых.

Сказанное не значит, что расследования, разоблачения и развенчание лжи — бессмысленные действия. Они необходимы, и без них все было бы значительно хуже. Журналисты и исследователи, действующие в интересах общества, правы, когда срывают маски и вскрывают обман: это здоровая реакция на ложь, цинизм и тайные сговоры бизнеса и власти. И все же что-то во всем этом не так. Вал разоблачений не приносит облегчения ни тем, кто их производит, ни тем, кто их читает, слышит и видит. В случае с российскими властями ситуация и вовсе странная: что нового можно узнать о системе, которая каждый день своей кровавой агрессией разоблачает себя до полной обнаженности?

Максим Трудолюбов, слева «Fast», монопринт, уголь, акрил, 57 × 39, справа «Slow», монопринт, уголь, акрил 57 × 39

Поиск новых темных мест, азарт разоблачения и документирования преступлений может создавать краткие вспышки ясности — вот она тайная схема устройства жизни, вот как все устроено! Но это не устройство жизни, а устройство коррупции, коррозии, разложения.

Люди все больше узнают о том, как мир ломается, но почти ничего — о том, на чем он до сих пор держится и почему.

Механизмы разрушения описываются все подробнее, но формы, в которых возможна устойчивость, скрыты. Там, где хотелось бы увидеть связи, возникает лишь перечень сбоев. Там, где нужен образ целого, появляется карта повреждений.

Философ и социолог науки Бруно Латур считал, что парадокс разоблачения лжи, парадокс бесконечного разоблачения — часть более масштабного явления. Латур спрашивал: что происходит, когда разоблачение становится единственным доступным режимом мышления? Когда все — ученые, журналисты, политики, активисты, конспирологи — пользуются одной и той же риторической структурой? Критика, пишет он, истощает себя. Молоток разоблачения — незаменимый инструмент. С молотком или кувалдой в руках можно многое: сносить стены, разрушать идолов, раскалывать предрассудки, но нельзя ухаживать, собирать, переделывать, сшивать. Латур видел в сегодняшнем кризисе правды кризис критики как таковой.

Критика сделала свое дело: разрушала предрассудки, просвещала, будила умы. Ее движущей силой была вера в то, что за покровом видимости скрывается подлинная реальность, и задача мыслителя состоит в том, чтобы ее обнажить. Этот механизм порождал колоссальную энергию. Мир религий, верований, иллюзий, суеверий и предрассудков был таким огромным, а мир научной истины таким захватывающим, что между двумя полюсами создавалось продуктивное напряжение. Но у того же механизма была и оборотная сторона: он порождал непреодолимую пропасть между тем, что люди переживают, и тем, что считается фактом. Критика в итоге иссякла не потому, что иссякли заблуждения, требующие разоблачения, а потому что сама логика разоблачения оказалась тупиковой.

Максим Трудолюбов, слева «Studies in Ink I, 8-pece series», монопринт, уголь, акрил, 57 × 39, справа «Studies in Ink II, 8-pece series», монопринт, уголь, акрил, 57 × 39

Для Латура все описанное означает исчерпание постмодернистского языка. Постмодернизм он определял как иную форму модернизма, оснащенную теми же разрушающими инструментами, но лишенную веры в подлинную реальность за пределами видимого. Различные ветви модернизма вдохновлялись большими визионерскими проектами в искусстве и политике. Постмодернизм эти картины будущего утратил, заменив дистанцией и иронией.

«Критика была осмысленной ровно до тех пор, пока ее питала — пусть наивная, почти детская — вера в то, что за покровом явлений существует настоящий мир. Лишившись этой веры в трансцендентное, критика утратила способность производить ту разность потенциалов, которая когда-то и делала ее творчески продуктивной», — пишет Латур.

При этой исчерпанности языка невозможно не задуматься о его воссоздании, о формировании языка, который не разделяет, а собирает. В моем случае — это визуальное искусство, язык образности, связанной с теми формами, которые предшествуют слову и не закреплены за звуками окончательно. Это часто язык, построенный на образах животных, изобразительный язык, существовавший задолго до появления любой письменности. Язык, в котором фигура еще не стала понятием, где возможна пауза до немедленного суждения. Животное здесь важно не как символ с фиксированным значением, а как участник общего пространства существ, в котором различия не сводятся к иерархии. Этот слой образности возникает как способ говорить там, где прямое высказывание блокируется — страхом, запретом, усталостью или недоверием к самим словам.

Немота, утрата дара речи в сегодняшнем мире связана далеко не только с цензурой внутри авторитарных государств.

Речь разделяет даже в свободных обществах — там, где язык делит людей на своих и чужих, где сама формулировка уже воспринимается как позиция и вызывает отторжение. Образы животных на протяжении истории были другим языком. Через них говорили о власти и уязвимости, о справедливости и насилии, о порядке и его нарушении, не утверждая, а показывая. Животные не зря традиционно присутствуют в детской литературе всех культур и «участвуют» в разговорах с детьми. Эта тема недостаточно изучена, но живой опыт очевидно доказывает, что этот язык работает.

Максим Трудолюбов, слева «Embrace I», акрил на холсте, 50 × 40, 2026, справа «Embrace III», акрил на холсте, 50 × 40, 2026

Задача, возможно, состоит в том, чтобы дополнить критику другим языком общения — не разоблачающим, а собирающим. Люди хорошо выстроили язык, который обнажает механизмы разрушения, но им трудно дается язык общего пространства, не сводимого к борьбе и разоблачению.

Именно в этом месте для меня начинается художественная практика. Она не предлагает новой теории и не конкурирует с расследованием; она ищет язык до теории и после нее — язык, который не запускает автоматических реакций подозрения. Отсюда обращение к до-вербальным формам, к образу, к фигуре животного, к знаку, который еще не стал словом. Это попытка выработать элементарную грамматику совместного мира, в которой из движения, из шествия, из множества несводимых друг к другу существ постепенно проступает нечто общее: возможность говорить, не разрушая.

* Минюст РФ считает «иноагентом»