Дым от пожара на НПЗ в Капотне после удара БПЛА 18 июня 2026 года

Дым от пожара на НПЗ в Капотне после удара БПЛА 18 июня 2026 года

AFP

18 июня произошла самая массовая атака БПЛА за всю историю войны — Украина запустила по России 992 дрона. 200 из них вылетели на Москву, в результате чего второй раз за месяц удар пришелся по НПЗ в Капотне. Горящий НПЗ с эффектно отлетевшей крышкой нефтяного резервуара мгновенно стал новым образом войны, а также поводом для дискуссии о том, почувствуют ли жители самого благополучного города России на себе ее последствия. При виде черного дыма над новостройками многие комментаторы не скрывали своего восторга. О подлинных причинах злорадства бывших москвичей — новая колонка режиссера Сергея Ерженкова, родившегося и выросшего в Капотне.

Я родился у факела. Ночью он поднимал над трубами свой оранжевый огненный язык, а на рассвете выплывал из белесого тумана, и тогда весь завод казался не промышленным творением инженеров, а каким-то стальным ковчегом, дрейфующим между землей и небом. Еще до моего рождения мне вынесли приговор. Родиться в Капотне, где, по мнению многих, пахнет несчастьем, означало заранее оказаться по ту сторону московского высокомерия.

Будучи студентом, я подрабатывал на заводе пробоотборщиком. Сутки через трое. Ползал по железнодорожным эстакадам, опускал на длинной веревке в цистерны пол-литровую бутылку и вытягивал обратно густую черную жидкость — кровь огромного промышленного организма, которую потом изучали в лаборатории.

На этом же заводе работали родители почти всех моих одноклассников. Завод был не просто предприятием — он был сердцем района. Его смены определяли распорядок дворов, его проходные — маршруты людей: жизнь Капотни десятилетиями была пристегнута к его судьбе так же надежно, как рельсы пристегнуты к шпалам.

Для постороннего человека это был просто депрессивный восток Москвы (пользуясь случаем, поправлю амбассадора: юго-восток). Для нас — целая страна. Гигантский лабиринт труб, резервуаров, насосных станций и железнодорожных путей. Стальной материк посреди разобщенного московского Вавилона — район на тридцать тысяч человек, сохранивший почти деревенскую плотность человеческих связей; район, где все знали друг друга в лицо, а биографии пересекались чаще, чем улицы. Где одна и та же учительница русского языка и литературы могла учить сразу несколько поколений одной семьи. Сначала она была моей классной руководительницей, а спустя годы — классной моей дочери.

Капотня долгое время существовала как отдельный мир внутри Москвы. Замкнутый, самодостаточный, почти герметичный — как резервуар до того момента, когда в него прилетел дрон. Люди здесь рождались, ходили в школу, устраивались на завод, растили детей и старели в тех же дворах. По утрам поток людей втягивала заводская проходная, по вечерам выпускала обратно — и так поколение за поколением.

Дым от пожара на НПЗ в Капотне после удара БПЛА 18 июня 2026 года

AFP

И над всем этим железным царством день и ночь горел факел — негасимая лампада огромного промышленного прихода. До 23 лет, пока я жил в Капотне, он казался мне такой же естественной и незыблемой частью пейзажа, как Москва-река и МКАД, которые я видел каждое утро из окна моей комнаты. До 23 лет мне казалось, что он будет гореть вечно. Так же вечно, как течет отравленная река, как шумит кольцевая дорога, как приходит осень на пустыри за гаражами. Некоторые вещи в детстве кажутся не просто большими — они кажутся бессмертными. И потому особенно трудно поверить, когда над ними нависает черная тень войны.

Когда в 1930-е строили завод, вместе с ним строили и Капотню. Сначала — Первый квартал, где рабочие со всего Союза ютились в деревянных бараках коридорного типа. Потом пришла другая эпоха. После войны над пустырями поднялись дома Второго квартала — основательные, украшенные барельефами, розетками и строгими линиями сталинского ампира. Их строили немецкие военнопленные для нефтяников, конструкторов, инженеров — для людей большой индустриальной эпохи, умевших создавать вещи куда более сложные, чем личный бренд.

Деды троих моих одноклассников жили именно в этих домах. Их портреты висели на доске почета. Они были москвичами в том старом смысле слова, который сегодня почти вышел из употребления. Их принадлежность к городу определялась не медийностью, не числом коктейлей, выпитых на Патриарших. Они не рассказывали Москве, какой ей следует быть. Они ее строили.

Поэтому всякий раз, когда какой-то урбанист, колумнист или амбассадор начинает объяснять жителям Капотни, кто здесь люди первого сорта, а кто второго, в этой сцене всегда есть что-то комическое. Ведь потомки тех, к кому они относятся с брезгливостью, имеют куда больше оснований считать Москву своим городом, чем авторы колонок о гастрономических фестивалях и новых верандах на Патриарших.

Люди, у которых нет своих мест, легко рассуждают о чужих. Когда нет личной топографии, нет и личной боли. Все становится политическим тезисом. Капотня — тезис о депрессивном востоке, который пахнет несчастьем. Марьино — тезис об ипотечниках, которые вечера проводят в разливайках на первых этажах своих человейников. Дзержинский — просто неприятное слово на карте.

Зубоскальство многих релокантов говорит не столько о ненависти к Москве, где они когда-то жили и, допускаю, были счастливы, сколько о разрыве с ней. О потере той последней нити, которая связывает человека с конкретным двором, конкретным домом, конкретным окном, в котором когда-то горел свет. Потому что страшно бывает только за свое. За улицу, которую знаешь наизусть. За двор, мимо которого ходил в школу. За район, который можешь ругать сколько угодно сам, но не готов отдать на растерзание чужому.