Одиночество всегда было одной из центральных тем для культуры: философской позицией, личным выбором, трагедией. Но в XX и XXI веках оно стало массовым состоянием, рожденным городом, миграцией и механизмами социальной интеграции. По просьбе Republic-Weekly культуролог Михаил Ямпольский рассказывает, как одиночество перестало быть привилегией мудреца и превратилось в естественный опыт современности.
I.
Одиночество — старинная тема западной культуры. Веками чаще всего оно трактовалось как условие мудрости. Мыслитель не должен быть вовлечен в повседневную тщеславную суету окружавшего его сообщества. Лукреций в начале второй книги «О природе вещей» воображает хаос мира как непрекращающееся кораблекрушение, предстающее взору мудреца, наблюдающего за ним в одиночестве с берега:
Сладко, когда на просторах морских разыграются ветры,
С твердой земли наблюдать за бедою, постигшей другого,
Не потому, что для нас будут чьи-либо муки приятны… <…>
Но ничего нет отраднее, чем занимать безмятежно
Светлые выси, умом мудрецов укрепленные прочно:
Можешь оттуда взирать на людей ты и видеть повсюду,
Как они бродят и путь, заблуждаяся, жизненный ищут;
Как в дарованьях они состязаются, спорят о роде,
Ночи и дни напролет добиваясь трудом неустанным
Мощи великой достичь и владыками сделаться мира.
О вы, ничтожные мысли людей!
Немецкий философ Ханс Блюменберг заметил, что такое одиночество мудреца сродни удаленности бога. Может быть, еще в большей степени речь тут может идти о фигуре отшельника, пустынника, ушедшего от мирской суеты. Монтень включил в свои «Опыты» эссе об уединении как о форме обретения себя:
«Недостаточно поэтому уйти от людей, недостаточно переменить место, нужно уйти и от свойств толпы, укоренившихся в нас; нужно расстаться с собой и затем заново обрести себя».
Об одиночестве много говорил Руссо. Жан Старобинский связал эту его страсть к одиночеству с резкой критикой общества:
«Но восстание Руссо, направленное против самой сущности современного общества, обладает такой масштабностью, что, чтобы подтвердить свою подлинность, оно должно исходить от человека, который сам себя исключил из общества. Он может гарантировать серьезность своего вызова лишь тем, что занимает позицию — в одиночку и против всех — в пространстве, внешнем по отношению к лживому обществу».
В сущности, речь тут идет о той же позиции мудреца, который может говорить об обществе правду только потому, что сам себя из него исключил. Нельзя сказать, что эта позиция утратила смысл. Она постоянно возникает как дилемма интеллектуала, чье призвание колеблется между участием в политике, чреватым искажающей истину идеологизацией, и неучастием в ней, благодаря которому человек сохраняет способность мыслить и относительно неискаженно видеть происходящее. Увы, у этой дилеммы нет ясного решения, хотя я лично склоняюсь к тому, что позиция стороннего наблюдателя предпочтительней, пусть и не всегда возможна.
Но эта простая логика одиночества мудреца в начале XIX века усложняется совершенно новым видом одиночества, который можно назвать «современным». Речь идет о странном и дотоле неведомом феномене «отчуждения». Едва ли не первым о нем заговорил Стендаль, применивший к нему слово «чужой» (étranger), которое потом станет названием известного романа Камю. Стендаль писал о чужом в одном из очерков об Италии 1818 года:
«Чужой (l’étranger) — это не тот, кого от нас отделяет случайная река или гора, а тот, чьи принципы, желания и чувства находятся в войне с вашими. Нет ничего более обычного, чем встретить, даже на своей родине, людей, которые для вас чужие (étrangers)».
Одиночество тут связано не с сознательным возвышением над обществом, но с неспособностью войти в него даже там, где находится твой дом.
Это явление связано с возникновением больших городов и одновременно промышленных центров, куда мигрировали массы обнищавших крестьян. Именно в больших городах у мигрантов возникает это болезненное чувство «современного одиночества». Чувство это парадоксально потому, что возникает не в пустыне у отшельника, а именно в человеческой гуще.
Одновременно с этим современным чувством возникает еще одно, до этого почти неведомое — скука. Оно возникает именно в больших городах. Деревне, которая в нашем представлении довольно скучное место, скука почти неизвестна. И связано это с тем, что в деревне человек органически с рождения включен в свое небольшое сообщество. Скука возникает тогда, когда ты полностью не интегрирован в социум. Она возникает одновременно с одиночеством. Поэтому именно в больших городах начиная с XIX века возникает такое новое для той поры явление, как индустрия развлечений. Кульминацией этого процесса в конце XIX века становится изобретение кинематографа с его темным залом, где сидят люди, не вступающие друг с другом в коммуникацию, и потребляют фильм в странном коллективном одиночестве. В этом большое отличие современных развлечений от ярмарок и балаганов архаики, где люди веселились в массе, не будучи изолированными друг от друга.
Вскоре после издания «Бытия и времени» (1927) в зимний семестр 1929/1930 Хайдеггер читает курс «Основные понятия метафизики. Мир — Конечность — Одиночество». В первой части этого курса речь идет о «метафизическом» углубленном понимании скуки (Langeweile). Скука тут понимается как размыкание существования человека во времени, и Хайдеггер говорит о разных типах переживания времени — как бесконечно длящегося, стоячего, непроходящего и т. д. (от ожидания поезда на вокзале до скучной вечеринки). Во всех случаях речь идет об усилении ощущения настоящего момента, который как бы не растворяется во временном потоке. При этом наше существование всегда тяготеет к включенности, как говорил Хайдеггер, в «подручное» и «наличное», которые в моменты экзистенциальной скуки как бы исчезают.
Именно включенность и окруженность привычным избавляют нас от скуки и одиночества.
В том же курсе во второй его части Хайдеггер много говорит о мире и нашем месте в нем. При этом он пишет о камне как «безмирном» (weltlos), о животном как «скудомирном» (weltarm), а о человеке — как мирообразующем (weltbildend). Представление о животном почерпнуто им у Якоба Икскюля, который писал об ограниченном мире животного, воспринимающего в окружении только то, что нужно ему для выживания. Иными словами, животное полностью включено в свой «бедный» мир, а потому, вероятно, не знает ни скуки, ни одиночества. Невольно приходит на ум и жизнь «бедного» впечатлениями деревенского жителя, тоже максимально полно включенного в свою среду. Скука современного горожанина — симптом исключенности из «скудного» мира повседневности и знак экзистенциальной возможности мирообразования. Она возникает именно в толпе, которая слишком велика, разнородна, культурно чужеродна и в силу этого не может быть экзистенциально освоена.
Переживание огромного мира, возникающего в результате крушения уютной включенности в социум и повседневность, сопровождается острым переживанием собственной конечности, то есть смертности. Возможно, мы заслоняем от себя мир привычным социумом, чтобы об этом не думать. Другой философ, Карл Ясперс, говорил о том, что наше существование «есть бытие в ситуациях», в которые мы обыкновенно включены. Но бывают и «пограничные ситуации» (Grenzsituationen), о которых Ясперс говорит, что они «не допускают стороннего обозрения». Это именно ситуации полного одиночества, которых человек стремится избегать:
«Мы как существование можем только уклоняться от пограничных ситуаций, закрывая глаза на них. Мы желаем сохранить свое существование в мире, расширяя его; мы относимся к нему, не задавая вопросов, овладевая и наслаждаясь им или страдая от него и падая его жертвами; но в конце концов нам не остается ничего иного, как сдаться (uns zu ergeben)».
При этом философ замечает, что только в них «мы становимся самими собой», а не существами, детерминируемыми другими и скрытыми за личинами социальных идентичностей. Ясперс пишет:
«Так я завоевываю свое собственное бытие в абсолютном одиночестве, где при сомнительности того, что встречается в мире, в гибели всего, и даже моего собственного существования, я все-таки еще предстою сам себе вне мира так, как если бы я был надежным островом в океане, с которого я без цели смотрю в мир как на волнующуюся атмосферу, теряющуюся в безграничности».
В этом фрагменте меня поражает его близость Лукрецию. Человек тут остров, который окружен штормовым океаном. Но в отличие от мудреца Лукреция, он смотрит не столько на окружающий хаос, чтобы его постигнуть, сколько на самого себя, и благодаря своей изоляции постигает собственное бытие.
Проблематика одиночества, о которой я говорю, получила осмысление главным образом в экзистенциализме, а до того — у Кьеркегора и Ницше. И связано это осмысление с чувством «чужести», исключенности, непринадлежности, которое возникает когда-то в контексте массовых миграций в города. Сегодня экзистенциализм не в моде, зато наша эпоха — это время массовых миграций, невольно по-своему заставляющих нас вспомнить о проблематике бытия, существования (экзистенции) и одиночества.
II.
Между тем за два столетия, прошедших со времен Стендаля, ситуация в обществе сильно изменилась. Я бы даже осмелился сказать, что эволюция общества в эти два столетия была в значительной степени направлена на выработку механизмов интеграции человека в социум — и преимущественно, конечно, в больших городах. Этот процесс включал в себя и возникновение тоталитарных идеологий и движений, которые позволяли превратить одиночку в часть массы.
Сама идея массы возникает только в конце XIX века (Гюстав Лебон публикует свою ставшую знаменитой «Психологию толп» в 1895 году). Клод Лефор, например, прямо говорил о «задаче коммунизма и фашизма: включении индивидов в коллективное тело, поглощении многих Единым». Он же связывал эту задачу с «проектом искусственного конструирования социального — доведенного до крайности». Но этот процесс пронизывает реальность и в гораздо менее экстремистских ситуациях. Современное производство инкорпорирует человека в коллектив работников. Интернет создает симулякр сообщества для людей, пребывающих в одиночестве своих жилищ.
Но, пожалуй, самый сильный механизм интеграции в общество связан с культурой потребления и возникновением того, что Делез и Гваттари называли «желающими машинами» (les machines désirantes). Потребление начинает играть особую роль после перехода от того, что немецкий социолог Фердинанд Тённис назвал «общностью» (Gemeinschaft) к «обществу» (Gesellschaft). В традиционной «общности» все построено на личных и даже кровных отношениях. Современное же индустриальное общество зиждется на безличных денежных и товарных обменах и потоках. Делез и Гваттари исходили из того, что всякое общественное производство нуждается в потреблении и без него невозможно. А значит, оно производит не только вещи-товары, но и желание их покупать, которое порождается почти машинным образом, подключающим человека к циркуляции товаров и объектов желания. Отсюда важный вывод: «Промышленность отныне берется не во внешнем отношении полезности, а в своем фундаментальном тождестве с природой как производством человека и человеком», ведь желания — это часть человеческого существования. Экзистенциализм тут приобретает почти механические черты.
«Желающие машины» Делеза и Гваттари выстраиваются в цепочки, соединяют потоки и организуют ту среду, в которой реализуется человек («Желание постоянно осуществляет стыковку непрерывных потоков и частичных объектов, по существу своему фрагментарных и фрагментированных. Желание заставляет течь, течет само и срезает».) Философы были в значительной мере вдохновлены идеями Жильбера Симондона, согласно которому включение в среду (в том числе и механизмов) лежит в основе процесса индивидуации, то есть становления индивидов всех видов и родов. Человек складывается через инкорпорирование в «машины желания».
Мне кажется, важно понимать, что современная культура является местом активного разрастания машин желания, которые позволяют инкорпорирование человека в сообщество, хотя эта форма социализации лишена всякой органичности, чисто механистична и является суррогатом. Например, современный туризм — это очевидная «машина желания». Попадающий в нее человек становится ее частью. Он движется по предписанному маршруту, видит набор подобранных достопримечательностей, садится в автобус и обедает вместе с такими же, как он. Не уверен, что турист много узнает и понимает, но он проживает часть времени внутри механизма желания, двигаясь на его конвейере. То же самое можно сказать о летнем отдыхе на пляже. Французский историк Ален Корбен написал историю побережья, где показал, что тысячелетиями берег моря воспринимался как зона опасности и хаоса. Но постепенно это отношение стало меняться, а комбинация воды и солнца окрасилась совсем в иные тона. Сначала речь идет о терапевтическом эффекте купания. К XIX веку формируется, сначала в элите, представление о пляжном отдыхе как об идеале. И с тех пор пляж трансформируется в «машину желания», предписывающую отдыхающим время на пляже и поведение там, вечерние развлечения в ресторанах и дансингах, экскурсии, время на спорт и т. д. Пляж становится машиной социального инкорпорирования. Для меня совершенно не случайно то, что задатки пляжной машины возникают примерно тогда же, когда возникает тема «чужого» в большом городе. Такого рода машины создают симуляцию включенности и помогают преодолевать одиночество.
Но самым интересным для нас оказывается немыслимое разрастание культурных институций, которые организуют человеческий досуг. Московские друзья рассказывают о невероятном количестве хороших выставок, на которые они постоянно ходят. Я знаю людей, которые маниакально посещают выставки в Москве и за границей. Число таких выставок у них переваливает за двести в год. С моей точки зрения, эта страсть — прямое проявление «машин желания», которые позволяют ощущать себя включенным в мир по мере нарастания окружающей безысходности. Городская среда переваривает людей через «машины» желания и потребления, в том числе культурного. Я даже полагаю, что огромные усилия по поддержанию интенсивного графика культурных событий в Москве и Петербурге прямо связаны с желанием государства предложить людям суррогаты интеграции человека в среду его обитания.
Чем сильнее ощущается отчуждение, тем больше выставок, музеев и культурных проектов производится вокруг.
Сегодняшняя миграция — во всяком случае, та, которая затрагивает моих соотечественников — разворачивается не из деревни в город, как столетия назад, но из одной городской среды в другую, но чужую городскую среду. И несмотря на то, что всюду «машины желания» предлагают свои услуги, в чужой среде незнание языка и чужеродные культурные навыки ослабляют инкорпорацию человека.
В период миграции немецко-еврейской интеллигенции, бежавшей от нацизма, положение мигрантов было поистине безнадежным. Одиночество и безысходность для них были полными. Отсюда огромная волна самоубийств. Возникшие после войны разговоры о существовании фронта солидарности и сопротивления совершенно не соответствовали действительности. Назову лишь некоторых литераторов, при разных обстоятельствах покончивших с собой: Вальтер Беньямин, Стефан Цвейг, Эрнст Толлер, Эрнст Вайс, Вальтер Хазенклевер, Карл Эйнштейн, Курт Тухольский, Франц Хессель, Рудольф Оден, Фринц Бляй, Петер Шрайнер, Альфред Вольфенштайн, Йозеф Рот довел себя до смерти алкоголем. Этот список можно продолжить.
Сегодня миграция, слава богу, не ведет к таким драматическим последствиям. Больше нет массовых идеологических тоталитарных движений, а социальная сфера с тех пор породила огромное множество интеграционных суррогатов вплоть до интернета. Отчаянная изоляция времен нацизма и большевизма исчезла, но одиночество, хотя и не в таком радикальном смысле, производится, а оно является главным условием возникновения «пограничной ситуации» Ясперса. Бóльшая возможность интеграции и огромное количество манящих «машин желания» вокруг помогают избегать связанной с этой ситуацией экзистенциальной остроты. Напомню, однако, о том, что Ясперс приписывал этим ситуациям возможность быть самим собой, в полной мере осознавать свою смертность и адекватно воспринимать себя вне эфемерных и часто фиктивных социальных связей (при условии, конечно, что в человеке есть нечто помимо его социальности).
Такое одиночество, если оно не чревато трагедий, может быть своего рода привилегией. Социальная паутина исчезает, и человек и его дела проступают в их подлинности.
Происходит часто тягостная, но отрезвляющая переоценка ценностей. То, что в многослойности связей и «сборке», производимой «машинами желания», казалось невероятно ценным, вдруг обнаруживает свою незначительность. Мекка туризма оказывается заурядной и довольно бессмысленной руиной, гений живописи предстает скучным производителем банального, вожделенный пляж оказывается лишь непримечательной полосой грязного песка и гальки среди валунов. То же самое относится и к людям: «властитель дум» предстает растерянным и малообразованным обывателем. Мне приходилось встречать некоторых старых знакомых, которые прошли испытание изгнанием и одиночеством и вышли из него обновленными, куда менее самоуверенными и пустыми, чем раньше.
То одиночество, которое предлагает нам изгнание середины 2020-х, для некоторых может быть очищающим и просветляющим, несмотря на его несомненные тяготы.
Вы прочитали материал, с которого редакция сняла пейволл. Чтобы читать материалы Republic — оформите подписку.